Венсан Кассель: «Сохраняйте загадку»

Господин Кассель, почему вы так часто играете резких, «сырых» персонажей?
Думаю, потому что именно к таким ролям я и тянусь. Даже в жизни, когда я наблюдаю за людьми... Во французском у нас есть выражение à plusieurs couches (многослойный).
Вы имеете в виду многослойные личности?
Да. То, как люди себя ведут — парадоксы, противоречия. Все эти штуки, с которыми нам приходится жить, притворяясь, будто всё просто: чёрное или белое. А ведь именно в этом и кроется самое интересное в человеческой природе. В том, что мы должны делать одно, а изображать совсем другое. Вот тогда и становится по-настоящему увлекательно. Если ты просто говоришь то, что чувствуешь, — это не так интересно. А вот когда приходится врать — вот это уже интересно.
Как вы думаете, откуда у вас интерес к таким вещам?
Не знаю. Когда я только мечтал стать актёром, меня вдохновляли Жан-Мария Волонте и Роберт Де Ниро — они ведь никогда не играли милых, чистеньких, «отполированных» ребят. Их герои были злыми, подлыми, но при этом притягательными. Когда я начал сниматься в кино, я сам выбирал подобные роли. Думаю, такие персонажи просто интереснее. И, в каком-то смысле, они правдивее отражают жизнь, чем герои и так называемые «хорошие парни».
«Некоторым всё же удаётся исчезать. Но проблема в том, что сама система устроена так, что сбежать из неё очень трудно — тебя легко поймать в ловушку».
Говоря о Де Ниро — однажды режиссёр, работавший с ним, сказал мне, что в нём есть что-то пугающее, и для этого ему даже не надо ничего делать. Думаю, у многих к вам тоже такое отношение. Вы сталкивались с этим?
Да, конечно. Когда люди видят, какие персонажи у тебя за плечами, — они не знают, какой ты на самом деле. Но ведь это просто актёрская работа, и это нормально. К тому же сочетание этих двух сторон и сохраняет загадку.
С вами легко работать режиссёрам? Вы спорите на съёмочной площадке?
Нет-нет-нет. Я полностью доверяю режиссёру. Если я соглашаюсь на проект, значит, этот человек меня чем-то зацепил, мне интересно, как он работает, и я хочу у него поучиться. Да, если я окажусь в руках человека, которому не доверяю, — тогда будет сложно. Но я больше не попадаю в такие ситуации. И вообще, мне нравится, когда никто не знает, какой у тебя будет следующий шаг — будешь ли ты добрым или нет. Думаю, для актёра это важно. Если ты слишком много показываешь себя настоящего, слишком много говоришь о себе — зрителям становится всё равно. Они тебя уже «раскусили».
Вам не кажется, что сейчас звёзды чересчур много показывают себя в медиа, и это мешает им «растворяться» в ролях?
Зависит от человека. Некоторые всё же умудряются исчезать. Проблема в том, что система устроена так, что сбежать из неё очень трудно — тебя легко поймать в ловушку. Раньше я был немного резким. Если кто-то спрашивал о жене или детях — я сразу пресекал. Но в то же время я понял: лучше быть вежливым. Не обязательно грубить людям.
Кажется, вы чётко разделяете разные сферы жизни — работа и семья, даже друзья и семья. Ваша жена Моника Беллуччи однажды сказала мне, что у вас даже друзья разные — это ведь редкость.
Но мне кажется, это здорово. У нас с ней общее дело — мы оба в шоу-бизнесе, — но при этом... у нас разные круги общения. Мне нравится, как мы это выстроили. Это здоровая система: у каждого есть свобода, своя жизнь. Если вы вместе — это не потому что «надо», а потому что вам действительно этого хочется.
Свобода — важная тема. Постоянные переезды, отсутствие постоянного дома — тоже часть этой свободы?
Наверное. Мы много путешествуем — это такой образ жизни. Да, он выходит дороже, не буду врать. Но в целом — это здорово, пока есть возможность. Потому что в какой-то момент ты просто останавливаешься — или ты уже слишком стар, или дети больше не хотят никуда ехать. Но сейчас — именно так мы живём. И мне это очень нравится. Это правда даёт ощущение свободы.
Желание свободы повлияло на ваш выбор профессии?
Я ведь вырос за кулисами — на съёмочных площадках, в театрах. Так что когда захотел сам управлять своей жизнью, сцена стала самым очевидным способом. Даже не кино сначала. Просто: «Вот я могу выйти и показать». Мы с друзьями из цирковой школы делали представление на улице. Всё было просто: тренируйся и играй. Если хорошо — зрители остаются и дают деньги, если нет — уходят, свистят. Так что это был просто самый естественный путь.
«Кино должно быть другим, уникальным, не похожим на всё остальное. Тогда оно становится интересным».
Тогда-то вы и привыкли к свисту. А сейчас вас расстраивает, если фильм неуспешен?
Кино должно быть другим, уникальным, не похожим на всё остальное. Вот тогда — интересно. Может, это не будет хитом в прокате, может, критикам не понравится или даже возненавидят, но если зритель увидел нечто новое — значит, он не зря потратил время.
С таким подходом вас называют одной из главных звёзд европейского кино. Вам нравится это определение?
Да мне всё равно, честно. Хотя это не совсем точно. Может, с американской стороны кажется, будто Европа — это одно целое, но ведь Германия, Франция, Италия — очень разные страны. Это не единое пространство. Но, допустим, с их стороны океана — это может быть просто взгляд, образ. И он возможен.
Американское кино часто критикуют как слишком мейнстримное и поверхностное, но вы работали с Дарреном Аронофски и Дэвидом Кроненбергом, доказав, что в нём есть глубина.
Во-первых, люди часто путают американское кино и студийное кино — а это разные вещи. Чёрный лебедь — фильм Аронофски — ведь совершенно нетипичный американский фильм. Если совсем упрощать, то всё зависит от финала. Если хэппи-энд — значит, больше по-американски. Если неясно, кто плохой, кто хороший — это уже ближе к Европе. (Смеётся)

Господин Дефо, какой фильм сильнее всего повлиял на вашу жизнь?
Сложно сказать. Наверное, первый — Без любви (1981), или, может быть, Жить и умереть в Лос-Анджелесе. Очевидно, Взвод, но это уж слишком очевидный ответ. Он действительно изменил уровень узнаваемости, на какое-то время поднял мой статус, но вместе с этим принёс и проблемы. После Взвода стало очень трудно находить хорошие роли.

Мистер Феррелл, в какой период своей жизни вы больше всего пили?
Определённо в колледже. Но и когда я был на Saturday Night Live, мы с актёрами тоже нередко выбирались куда-нибудь. Это легко, когда живёшь в Нью-Йорке и не нужно никуда ехать за рулём. Нью-Йорк — отличное место для тусовок. В двадцать и даже в тридцать лет я хорошо проводил время, да. Но не было ни разу, чтобы я проснулся с мыслью: «Пора завязывать, у меня проблемы».

Мистер Харрельсон, вы надеетесь на новое поколение?
Я думаю, среди молодых есть настоящие лидеры. Это невероятно вдохновляет. Вот почему я надеюсь, что, наконец, произойдут изменения — в вопросах контроля над оружием, экологии. Когда молодёжь поднимает эти темы, они говорят из очень чистой позиции.

— Мистер Кроненберг, многие называют фильмы телесного ужаса «кроненберговскими». Как вы относитесь к тому, что ваша фамилия стала прилагательным?
Если употребляют в правильном контексте — мне, конечно, это приятно! Я раньше шутил, что цель любого режиссёра — стать «феллиниевским». Когда твоё имя начинает что-то значить само по себе. Мы же говорим: «Это был феллиниевский опыт». Так что если кто-то говорит, что фильм — кроненберговский… Мне это нравится. Единственное, что меня немного смущает — это термин «телесный ужас». Я сам его никогда не использовал! Это был молодой журналист, который его придумал, и с тех пор термин прижился — мне уже его не контролировать. Но сам я никогда не считал, что занимаюсь «телесным ужасом».

Мистер Соркин, в каком настрое вы садитесь писать?
Я могу писать только тогда, когда у меня хорошее настроение. У меня есть дочь-подросток, и если у неё что-то не так — проблемы в школе или просто типичные подростковые штуки — день для меня окончен. Я уже не смогу писать. Когда я работал над «Западным крылом», если мы с женой утром ссорились, если между нами было хоть немного напряжения, по дороге на работу я всегда звонил ей и говорил: «Слушай, я знаю, ты злишься, но можешь сделать мне одолжение? Давай прямо сейчас помиримся, потому что мне надо писать следующий эпизод».

Господин Броуди, можно ли сказать, что сегодня у вас больше творческой энергии, чем когда-либо?
Я весь горю! У меня всегда была творческая энергия, но сейчас у меня больше вдохновения. Думаю, мы все прошли через непростое время, и это пробудило в нас осознание времени — того, как оно уходит, как оно мимолётно... Я хочу направлять свою энергию на что-то хорошее, на созидание — и, надеюсь, не растрачивать её зря. В этом весь смысл моего существования. Каждый день я что-то создаю — в разных формах: я не переставая рисую, пока спина не ломит. Занимаюсь музыкой — уже тридцать лет как — сочиняю, создаю звуковые полотна. Во мне просто есть это жгучее желание творить.

Мистер Пачино, как вы справляетесь с грузом собственных достижений?
Не знаю. Я просто не думаю об этом в таких терминах. Я не воспринимаю роли как достижения. Это роли, которые ты играешь, картины, которые ты написал. Ну представьте актёра, который говорит: «Я больше не хочу сниматься, потому что не смогу сделать лучше, чем в последнем фильме. Пожалуй, пора завязать». Мы бы назвали это «почивать на лаврах», и вроде как так делать не стоит. Хотя я-то как раз за! Лежишь себе на лаврах, получаешь чек с нулями, осваиваешь новую профессию… Но по какой-то неведомо упрямой причине я продолжаю возвращаться к этому ремеслу.

Сеньор Иньярриту, должен ли режиссёр проживать свои фильмы?
Я думаю, что каждый фильм в той или иной степени — это продолжение тебя самого. Без исключений. Все фильмы, которые я снял, — это части меня. Иногда мне кажется, что границы между фильмом и реальностью начинают размываться. Темы, которые я поднимаю в кино, внезапно начинают окружать мою реальную жизнь. Со мной это происходило не раз.

Мистер Аллен, каково это — раздеваться на сцене перед публикой?
(Смеётся) Раздеваться в театре, мне кажется, совсем не то же самое, что в кино. Многие говорят наоборот — но мне лично комфортнее делать это именно на сцене, в театре.
Почему так?
Не знаю. Наверное, потому что… хотя в театре вроде Trafalgar Studios немного иначе — там зрители совсем близко. Но на большинстве сцен, где я играл, например, в Эквусе, зрительный зал просто не видно. А в том спектакле обнажённость была полностью оправдана: она подчёркивала уязвимость моего персонажа в тот момент. Так что, по большому счёту, это даже оказалось чем-то освобождающим.

Мистер Хопкинс, вы как-то сказали, что чем больше живёшь, тем больше всё становится похоже на сон. Был ли в вашей жизни момент, когда реальность будто бы начала рассыпаться?
Последние лет тридцать я живу именно так. Это результат сбывшихся мечт — тех, что я вынашивал ещё ребёнком и молодым человеком. Примерно тридцать лет назад я вдруг осознал: «Это же нереально. Всё получилось именно так, как я себе представлял». Моя жизнь вся такая, и меня завораживает эта сила, которая есть у каждого из нас — мы создаём свою реальность по ходу дела.